Главная » Банк Аллига Тэр » Даниил Андреев |
Темный пастырь
И в обоих вариантах последняя строка остаётся единственной, свидетельствующей о том, что поэту не всё было видно с одинаковой ясностью сквозь мглу грядущей сотни лет. «Клонящееся перо» – дань юношескому романтизму, перенос реквизита эпох прошлого на эпоху будущего. «Чёрный плащ» – выражение при помощи поэтического образа той непроницаемой тьмы, которая будет окутывать эту страшную фигуру, видимую из-за дыма и туч целого столетия. Что же касается выражения «возвышенное чело», то здесь или характерная черта лермонтовского Демона, перенесённая на человеческое существо почти сверхъестественной мощности, глубоко связанное с демоническим началом, или, быть может, указание на то, что в этом пророческом видении перед духовным взором поэта слились в одном образе две исторические фигуры следующего столетия, которые, будучи видимы ему во временной перспективе, как бы находили одна на другую, и Лермонтову не удалось различить, что высокое чело будет отличать не того окутанного мраком гиганта, а его предшественника.
Но бежать было поздно. Появление этого существа было предопределено слишком давно и подготовлено слишком могущественными силами инфракосмоса. В русской литературе прошлого века имеется и ещё одно предсказание о нём, ещё более поражающее. В особенности если учесть, что оно принадлежит перу автора, от метаисторических представлений и чувств далёкого. Сделано оно не в стихах, а в прозе, и содержание его настолько глубоко, что мне придётся в этом месте нарушить правило, принятое в работе над настоящей книгой: не злоупотреблять цитатами. Я вынужден дать целую цепь цитат, жалея только о том, что границы книги не позволяют включить в неё всего, что относится до предварения этого существа в одном из весьма известных произведений русской классики. Начну с сокращённой передачи описания воображаемого портрета этого существа.
«Это мужчина среднего роста с каким-то деревянным лицом... как смоль чёрные волосы покрывают конический череп и плотно, как ермолка, обрамляют узкий... лоб. Глаза... осенённые несколько припухшими веками; взгляд чистый, без колебаний; губы тонкие, бледные, опушённые подстриженною щетиной усов; челюсти развитые, но без выдающегося выражения плотоядности, а с каким-то необъяснимым букетом готовности раздробить или перекусить пополам. Одет в военного покроя сюртук, застёгнутый на всё пуговицы».
Читаешь – и вздрагиваешь. Что это? Когда и о ком написано? – Написано в шестидесятых годах прошлого века. Но почему же такое невероятное совпадение с обликом, слишком уж памятным не людям шестидесятых годов, а именно нашему поколению? – Читаем дальше.
«На лице не видно никаких вопросов; напротив того, во всех чертах выступает какая-то солдатски невозмутимая уверенность, что всё вопросы давно уже решены. Какие это вопросы? Как они решены?.. Может быть, это вопрос о всеобщем истреблении, а может быть, только о том, чтобы всё люди имели грудь выпяченную вперёд на манер колеса? Ничего неизвестно. Известно только, что этот неизвестный вопрос во что бы то ни стало будет приведён в действие. А так как подобное противоестественное приурочение известного к неизвестному запутывает ещё более, то последствие такого положения может быть только одно: всеобщий панический страх».
«Перед глазами зрителя восстаёт чистейший тип идиота, принявшего какое-то мрачное решение и давшего себе клятву привести его в исполнение... когда же придатком к идиотству является властность, то дело ограждения общества значительно усложняется».
«Угрюм-Бурчеев принадлежал к числу самых фанатических нивелираторов. Начертавши прямую линию, он замыслил втиснуть в неё видимый и невидимый мир с таким непременным расчётом, чтоб нельзя было повернуться ни взад, ни вперёд, ни направо, ни налево»*. «Нет ничего опаснее, как воображение прохвоста, не сдерживаемого уздою и не угрожаемого непрерывным представлением о возможности наказания на теле. Однажды возбуждённое, оно сбрасывает с себя всякое иго действительности и начинает рисовать своему обладателю предприятия самые грандиозные». А Угрюм-Бурчеев был «прохвост всем своим существом, всеми своими помыслами... Виртуозность прямолинейности засела, точно ивовый кол, в его скорбной голове, пустив там целую непроглядную сеть корней и разветвлений. Это был какой-то таинственный лес, преисполненный волшебных сновидений. Таинственные тени гуськом шли одна за другой, застёгнутые, выстриженные, однообразным шагом, в однообразных одеждах, всё шли, всё шли... Ещё задолго до прибытия в Глупов, он уже составил в своей голове целый систематизированный бред, в котором до последней мелочи были регулированы все подробности будущего устройства этой злосчастной муниципии».
* Вряд ли подозревал Щедрин, что в этом стремлении втиснуть всё в прямую линию может сказываться отголосок воспоминания об обстановке в одном из других слоёв, а именно – на одномерном Дне Шаданакара.
«На другой же день по приезде он обошёл весь город... Шёл он долго, всё простирая руку и проектируя, и только тогда, когда глазам его представилась река, он почувствовал, что с ним совершилось нечто необыкновенное. Он позабыл... он ничего подобного не предвидел... Излучистая полоса жидкой стали сверкнула ему в глаза, сверкнула и не только не исчезла, но даже не замерла под взглядом этого административного василиска.
– Кто тут? – спросил он в ужасе.
Но река продолжала свой говор, и в этом говоре слышалось что-то искушающее, почти зловещее».
«...Дома он через минуту уже решил вопрос по существу. Два одинаково великих подвига предстояли ему: разрушить город и устранить реку. Средства для исполнения первого подвига были обдуманы уже заранее; средства для исполнения второго представлялись ему неясно и сбивчиво. Но так как не было той силы в природе, которая могла бы убедить прохвоста в неведении чего бы то ни было, то в этом случае невежество являлось не только равносильным знанию, но даже в известном смысле было прочнее его. Он не был ни технолог, ни инженер; но он был твёрдой души прохвост, а это тоже своего рода сила, обладая которою можно покорить мир».
«Город приник; в воздухе чувствовалась спёртость и духота. Он ещё не сделал никаких распоряжений, не высказал никаких мыслей, никому не сообщил своих планов, а всё уже понимали, что пришёл конец».
Конец начался, как известно всем, читавшим Щедрина, с разрушения старого города до основания и со свезения всего образовавшегося мусора, включая навоз, к реке.
«И вот вожделенная минута наступила... Созвавши будочников, он привёл их к берегу реки, отмерил шагами пространство, указал глазами на течение и ясным голосом произнёс:
– От сих мест – до сих!
Как ни были забиты обыватели, но и они восчувствовали. До сих пор разрушались только дела рук человеческих, теперь же очередь доходила до дела извечного, нерукотворного...
– Гони! – скомандовал он будочникам, вскидывая глазами на колышущуюся толпу.
Борьба с природой восприняла начало».
Борьба с природой!.. – Общепринято мнение, что в образе Угрюм-Бурчеева Щедрин воспроизвёл – разумеется, в сатирическом преломлении – образ Аракчеева. Это доказывается и некоторыми чертами внешнего сходства между щедринским героем и обликом гнусного временщика, и явной пародией на военные поселения, которую представляла собой административная и градостроительная система, мечтавшаяся Угрюм-Бурчееву. Ясно также, что в этом образе отразился в какой-то мере и реальный исторический образ другого деспота, наложившего на Россию ещё более резкий отпечаток, и к тому же более близкого к Щедрину хронологически: образ Николая I. Но... борьба с природой? Ни Аракчеев, ни Николай не сносили городов с лица земли, дабы строить на их месте новые, по их скудоумному ранжиру разграфлённые; ни тот, ни другой не сгоняли всё население на бессмысленную и слепую борьбу с природой.
Наконец горы мусора запрудили реку.
«Раздался треск, свист и какое-то громадное клокотание... Затем всё смолкло; река на минуту остановилась и тихо-тихо начала разливаться по луговой стороне. К вечеру разлив был до того велик, что не видно было пределов его, а вода между тем всё прибывала и прибывала. Откуда-то слышался гул; казалось, что где-то рушатся целые деревни и там раздаются вопли, стоны и проклятия. Плыли по воде стоги сена, брёвна, плоты, обломки изб и, достигнув плотины... сбивались в кучу в одном месте».
Известно, что замыслы Угрюм-Бурчеева потерпели крах на следующее же утро. За ночь река размыла и унесла плотину и снова двигалась в своих берегах. Тогда ошеломлённый преобразователь решил уйти от реки и построить мечтаемый город Непреклонск на новом месте, на ровной, как скатерть, низине. Там, наконец, его сморило, и он заснул с топором в руке.
«Изнурённые, обруганные и уничтоженные, глуповцы после долгого перерыва в первый раз вздохнули свободно. Они взглянули друг на друга – и вдруг устыдились. Они не понимали, что именно произошло вокруг них, но чувствовали, что воздух наполнен сквернословием и что далее дышать в этом воздухе невозможно. Была ли у них история, были ли в этой истории моменты, когда они имели возможность проявить свою самостоятельность? – ничего они не помнили. Помнили только, что у них были Урус-Кугуш-Кильдибаевы, Негодяевы, Бородавкины и, в довершение позора, этот ужасный, этот бесславный прохвост! И всё это глушило, грызло, рвало зубами – во имя чего? Груди захлёстывало кровью, лица судорожно искривляло гневом при воспоминании о бесславном идиоте, который с топором в руке пришёл неведомо отколь и с неисповедимой наглостью изрёк смертный приговор прошедшему, настоящему и будущему...»
Угрюм-Бурчеев проснулся и возвратился к сооружению Непреклонска, но атмосфера неуловимо изменилась. «Он начал нечто подозревать. Его поразила тишина во время дня и шорох во время ночи. Он видел, как, с наступлением сумерек, какие-то тени бродили по городу и исчезали неведомо куда, и как, с рассветом дня, те же самые тени вновь появлялись в городе и разбегались по домам. Несколько дней сряду повторялось это явление, и всякий раз он порываются выбежать из дома, чтобы лично расследовать причину ночной суматохи, но суеверный страх удерживал его».
Цитаты кончились.
Удивительно в них, конечно, не то, что великий сатирик дал односторонний – не реалистический, а резко гротескный – образ, доведённый до чудовищности. На то он и сатирик. Удивительно то, что, отталкиваясь от конкретных исторических фигур прошлого, фигур гораздо меньшего масштаба, он предварил в своём творении исполинскую фигуру будущего. Конечно, он увидел и изобразил её только с одной стороны, с той самой, которая роднила её с российскими деспотами прошлого. Но долгое, острое, исполненное душевной боли и муки вглядывание мыслителя в типичные образы отечественной истории и в её тенденции привело его к пророчеству о том, что тираническая тенденция, проявлявшаяся и в Бироне, и в Павле, и в Аракчееве, и в Николае, достигнет своей кульминации лишь в грядущем, и тогда появится на вершинах власти тот, на одну из существеннейших сторон которого Угрюм-Бурчеев похож больше, чем на любого из его предтеч.
Великие тираны российской истории Иоанн Грозный и Николай I были орудиями демона великодержавной государственности – и только. Этим исчерпывалось их метаисторическое значение, если не говорить о том, что в первый период царствования Грозного через этого царя волил демиург, а в конце – Велга. Орудием очередного Жругра был и Сталин, но всё дело в том, что этим отнюдь не исчерпывалось его метаисторическое значение.
Как ни велика была Россия при Грозном и особенно при Николае, но её победы и поражения, возрастание или ослабление её мощи могли непосредственно отражаться на судьбах лишь ограниченной географической зоны: Средней Европы, Среднего и Ближнего Востока. Воинствующая российская идеология двух первых Жругров – идея Третьего Рима и концепция «самодержавие, православие, народность» – были отмечены провинциализмом, узконациональным и конфессиональным. Это вполне соответствовало той стадии мирового технического развития и международных связей, которой достигло тогда человечество. Но связи укреплялись и расширялись, а достижения техники изменили самоё понятие географического пространства, приблизив друг к другу континенты, а воинственных соседей уперев друг в друга границами с такой плотностью, с какою упираются один в другого лбами борющиеся бараны. Передовое место в истории Россия заняла с той минуты, когда внутри неё к власти пришла – впервые в мире – интернациональная Доктрина. Россия стала первой страной, вооружённой такой идеологией, какая могла бы, в принципе, распространиться на всё страны земного шара. Даже больше того: в Доктрине был заложен такой импульс к расширению, который предполагал своим пределом именно только границы планеты. Когда мы говорим о мировых империях или мировых претензиях великих завоевателей прошлого, от Чингиз-хана до Наполеона и Британской империи, мы употребляем слово «мировой» в значении условном. Революционная Россия с её Доктриной была первой в истории носительницей мировой тенденции в совершенно безусловном смысле. Секрет же заключался в том, что вместо мечты о всемирной гегемонии какого-либо отдельного народа (мечты утопической, ибо ни один народ не достаточно многочислен для этого) теперь прокламировалась идея всемирного содружества народов, объединённых новым социальным строем, который должен был возникнуть везде в результате революционных взрывов. Революционизирующее, освободительное влияние этой концепции для внероссийских стран, в особенности для колоний и полуколоний Востока и Юга, было колоссально. В одних из стран оно постепенно развивалось по программе, намеченной в Москве, в другие было принесено на штыках советских армий. Немало нашлось и таких стран, как Индия или Бирма, где это революционизирующее начало резко изменило свою этическую и политическую окраску. Но как бы там ни было, везде вовлекались в революционную или преобразовательную деятельность массы именно тех сверхнародов, тех стран, тех наций, а вовсе не одной только России. Россия стремилась лишь, по мере возможности, сохранить за собой роль направляющей силы (что, конечно, удавалось ей далеко не всегда, и чем дальше во времени, тем меньше).
Естественно поэтому, что за образами обоих вождей революционной России видятся не только очертания третьего русского уицраора, но явственно выступает тень существа неизмеримо более огромного, существа планетарного – того осуществителя великого демонического плана, который носит имя Урпарпа.
Но значение, роли и сама природа этих двух человекоорудий были глубоко различны.
Первый из них был человеком. Таким же человеком, как и почти всё носители светлых или тёмных миссий. Конечно, над его шельтом и всеми остальными компонентами его существа велась многолетняя, если не вековая, работа, дабы превратить его в послушное орудие иноприродной воли. Но при всём том его личная монада оставалась незатронутой, она парила по-прежнему в своём многосолнечном Ирольне, и его человеческий образ, его характер неизбежно отражал в какой-то мере свет этой монады, сколько бы преград ни ставили между монадой и человеком его демонические пестуны. В характере оставались даже и такие свойства, которые казались мешающими с точки зрения его миссии, но которые не могли быть заглушены окончательно. Этот человек не сделался ни кровожаден, ни активно жесток; он упорно веровал в Доктрину и работал не во имя своё, а во имя этого идеала. Он по-своему любил народ и человечество, хотя и обобщённо-абстрактной, мечтательно-головной любовью. Он желал им блага, как сам это благо понимал, и если прибегал порой к весьма крутым мерам, умея проявлять даже неумолимость, то это диктовалось не мстительностью, не бесчеловечностью, а уверенностью в том, что такова печальная революционная необходимость. Пролитие крови или причинение страданий само по себе не доставляло ему никакого наслаждения. Даже когда совершённый против него террористический акт вызвал его тяжёлое ранение и едва не стоил ему жизни, вождь нашёл в себе нравственную силу и достаточную политическую дальнозоркость, а может быть и гуманность, чтобы настоять на том, чтобы политическая преступница была подвергнута не казни, а тюремному заключению. К своим товарищам по партии он относился с отеческой бережностью и даже против тех из них, которые возглавляли внутри партии оппозиционные течения, он не принимал иных мер, кроме дискуссионной борьбы, партийного внушения и давления собственного авторитета. Политические деятели, много раз демонстрировавшие своё инакомыслие, как Троцкий, Зиновьев, Бухарин, оставались активными членами элиты и несли громадную нагрузку в общем партийно-государственном труде.
Множество случаев, когда его вмешательство предотвращало незаслуженно суровую кару или слишком крутое мероприятие властей на местах, доказывают, что первому вождю нередко бывали доступны общечеловеческие чувства жалости, сочувствия, справедливости. Слишком искренне впитал он в себя демократические идеалы предыдущих поколений; он был слишком интеллигентен для того, чтобы его удалось превратить в тирана. Доказывается всё это и его отношением к так называвшимся тогда нацменьшинствам: его указания на этот счёт проникнуты такой заботливостью о том, чтобы не ранить болезненно обострившееся благодаря вековым гонениям национальное самолюбие, полны такой настороженной человечностью и таким пониманием психологии угнетённых наций, что диву даешься: как могли подобные указания столь беззастенчиво и цинично попираться его преемником.
Ленин был интернационалистом не на словах, а на деле. Он во многом был осуществителем тёмной миссии, но он глубоко верил в то, что его деятельность направлена на благо человечества.
Другая природа и другое предсуществование второго вождя определили и совершенно другой его характер.
Каждая из инкарнаций этого существа была как бы очередной репетицией. В предпоследний раз он явился на исторической арене в том самом облике, который с гениальной метаисторической прозорливостью запечатлел Достоевский в своём «Великом инквизиторе». Это не был Торквемада или кто-либо другой из крупнейших руководителей этого сатанинского опыта; но и к рядовым работникам инквизиции он не принадлежал. Он появился уже на некотором спаде политической волны, и в течение его многолетней жизни ему стало ясно, что превратить католическую церковь в послушный механизм Гагтунгра, в путь ко всемирной тирании, не удастся. Но опыт деятельности в русле инквизиции очень много дал этому существу, развив в нём жажду власти, жажду крови, садистическую жестокость и в то же время наметив способы связи между инспирацией Гагтунгра, точнее – Урпарпа, и его дневным сознанием. Эта инспирация стала восприниматься временами уже не только через подсознательную сферу, как раньше, а непосредственно подаваться в круг его бодрствующего ума. Есть специальный термин: хохха. Он обозначает сатанинское восхищение, то есть тип таких экстатических состояний, когда человек вступает в общение с высокими демоническими силами не во сне, не в трансе, а при полной сознательности. Теперь, в XVI веке, в Испании, хохха стала доступна этому существу. Оно достигло ступени осознанного сатанизма.
Промежуток между этой инкарнацией и следующей протекал сперва, конечно, на Дне, куда шельт вместе с астралом были сброшены грузом ужасной кармы; а затем в Гашшарве: извлечённый туда Урпарпом и его слугами, потенциальный антихрист подготавливался там свыше 200 лет к своему новому воплощению. Напомню, что монада, некогда похищенная для него из Ирольна самим Гагтунгром у одного из императоров Древнего Рима, продолжала томиться в плену, в пучине лилового океана, в Дигме, а как бы обезглавленный шельт императора пребывал в подобии летаргического сна в одном из застенков Гашшарвы.
Кажется, однако, что в глубине существа, о коем идёт речь, оставалась ещё, вопреки осознанному преклонению перед Гагтунгром, то ли крохотная искра, то ли некоторая тень сомнения в правильности своего выбора. Возможно, впрочем, что это был просто инстинктивный страх перед невообразимо ужасной катастрофой после грядущего апофеоза. Так или иначе, эта искра была наконец потушена в начале его нового существования на земле. В маленькой стране на границе Азии и Европы, в горной деревушке, в бедной верующей семье снова увидело солнечный свет это существо; и ещё подростком распростилось оно навсегда со всем, что прямо или косвенно связано с христианством. Казалось, Провиденциальные силы ещё раз приоткрыли ему двери спасения, предоставив возможность дальнейшего пути в лоне церкви, в сане священника. Но какие перспективы могла бы сулить эта скромная дорога существу, одержимому импульсом владычества надо всем миром? С подготовкой к духовному пути – в обоих значениях этого слова – было покончено навсегда – окончательно и бесповоротно. Возможно также, что выбор, по существу, был сделан раньше, ещё в Гашшарве, теперь же он только нашёл соответствующее выражение в Энрофе. Объект многовековых попечений дьявола примкнул к революционному движению на Кавказе и основательно проштудировал Доктрину, отчётливо поняв, что не найти ему ни лучшей маски, ни лучшей программы для первых мероприятий после захвата власти.
Но почему, вернее, зачем это существо, предназначенное к владычеству над Россией, было рождено не в русской семье, а в недрах другого, окраинного, маленького народа? Очевидно, затем же, зачем Наполеон был рождён не французом, а корсиканцем, не наследником по крови и духу великой французской культуры и национального характера этого народа, а, напротив, узурпатором вдвойне: захватчиком не только власти, к которой он не был призван ни обществом, ни правом наследования, но ещё вдобавок власти в стране чужой, а не в своей собственной. И Корсика, и Грузия, страны суровые, горные, культурно отсталые, где человеческая жизнь стоит дёшево, а всякий конфликт перерастает в кровавое столкновение, сделали своё дело, укрепив в обоих своих порождениях глубокое презрение к ценности человеческой жизни, жгучую мстительность, неумение прощать и ту поразительную лёгкость, с какой уроженцы этих стран готовы пустить в ход оружие. Для того чтобы лучше выполнить своё предназначение во Франции и в России, оба эти существа должны были быть как бы чужеродными телами в теле обеих великих стран, не связанными никакими иррациональными, глубинными, духовными нитями с тем народом, которому предстояло стать главной ареной их деятельности и их жертвой по преимуществу. Надо было прийти «с топором в руке неведомо отколь и с неисповедимой наглостью» действовать так, как действует завоеватель на порабощённой земле.
Людовик XIV хладнокровно вёл свои войны, отождествляя государство с самим собой и посылая на смерть тысячи французов. Пётр I пожертвовал несколькими десятками тысяч крепостных крестьянских душ ради сооружения Петербурга. Ленин трудился ради мировой революции, которая стоила бы жизни, вероятно, миллиону человек. Но бросить чуть не половину мужского населения Франции в пасть непрерывных войн, имевших единственной целью расширение зоны личного властвования; пожертвовать для спасения своего никем и ничем не благословлённого престола по крайней мере десятью миллионами российских солдат, а потом посадить за проволочную изгородь одну пятую часть населения страны и при этом быть готовым на превращение в лунный ландшафт её прекраснейших городов и самых цветущих областей ради химеры распространения своего владычества на всю планету – нет, на такие деяния не отважились бы ни Людовик, ни Пётр, ни Ленин – никто, в чьих жилах течёт та же кровь, что и проливаемая кровь народа, для кого культурные ценности нации – его ценности, её прошлое и будущее – его прошлое и будущее, а земля, по которой он ступает, – драгоценная, милая и незаменимая земля Родины.
Но «отец лжи», подготавливая своё детище из века в век, никогда не внушал ему, разумеется, всей правды – ни о конечных целях и возможностях, ни о значении отдельных этапов подготовки. Обеспечивая его инкарнацию в последний раз, великий демонический разум понимал, что для царства антихриста в Энрофе ещё не созрели условия, равно как и сам кандидат совершенно не готов для подобной роли. В его существе ещё не были припасены вместилища для тех сверхчеловеческих даров, какие были бы необходимы владыке мира. Органы, которые впоследствии должны были развиться в его материальном составе, оставались ещё в зачатке. Ещё некуда было вложить гениальность научную, гениальность государственную, гениальность художественную, гениальность тёмной религиозности. Ибо способности к погружению в состояние хохха ещё недостаточно для того, чтобы облечь материал, полученный через дьявольское духовидение, в обаятельные для человечества формы великой квазирелигии. Урпарп знал лучше всех, что предстоит ещё не спектакль, а только генеральная репетиция. Но следовало укреплять в сознании детища иллюзию о том, что это – не репетиция, а уже долгожданный спектакль и что именно в этой инкарнации он сможет достичь, если будет играть хорошо, своей всемирной цели. Такая иллюзия явилась бы сильнейшим стимулом для актёра – играть во всю силу: сильнейшим стимулом в его деятельности на посту вождя всемирного революционного потока.
Жутко вглядываться в сохранившийся портрет этого существа ещё в те дни, когда оно было ребёнком. Какой потрясающий контраст с лицом маленького Ленина! Ничего мальчишеского, ни проблеска детского!.. Удивительно странный лоб, настолько сниженный и суженный кромкой чёрных, гладко прилизанных, надвинутых «как ермолка» волос, что это производило бы впечатление дегенерации, если бы под волосами не обозначался поразительной формы череп – конический череп – не закругляющийся плавной линией назад, а вздымающийся вверх и вверх до самой маковки. Заостряясь, он наконец увенчивается тою выпуклостью, которая говорит о высокой мистической одарённости. Подбородок длинный и узкий; впоследствии он резко раздастся вширь. Нос воинственно выдаётся вперёд; в очертаниях сухих и бледных, стиснутых губ – упорство, бессердечие и странная, неинтеллигентная тупость. А глаза, напряжённо сдвинутые, глядят так угрюмо, самоуверенно и с такой заведомой враждебностью ко всему, что перед ними находится, какой никогда не встретишь у ребёнка.
Тридцать лет повсеместно маячил перед нами портрет этого существа – уже не мальчиком, разумеется, а мужчиной. Нельзя было сделать ни шага, чтобы не встретить его справа, слева или впереди. И трудно освободиться от привычки к этому лицу, от множества ассоциаций, вызываемых у нас при его виде, и взглянуть на эти черты непредубеждённо. На большинстве портретов глаза вождя слегка сощурены, как бы полуприкрыты чуть-чуть припухшими веками. Иногда – это гримаса, долженствующая имитировать добродушно-хитрую полуусмешку, как у Ленина, иногда же это похоже на напряжённое всматривание вдаль. Лишь на известном портрете, принадлежащем кисти Бродского, глаза раскрыты так, как им надлежит быть: непроглядная тьма, свирепая и грозная, смотрит оттуда. Густые волосы, зачёсанные назад, скрывают ненормальность черепа; знаменитые усы смягчают слишком разоблачающую линию губ. Впрочем, усы и сами по себе вносят немаловажный оттенок: оттенок какой-то пошловатой примитивности, как если бы их обладатель гордился своей мужской грубостью и сам культивировал её в себе. Узкий в детстве овал лица давно заменился чётко очерченным квадратом: это объясняется развившейся с годами сокрушительной мощью челюстей, способных, кажется, перемолоть камни. Неимоверная воля отпечаталась на этом лице и столь же безграничная самоуверенность. Ни единой черты, говорящей – не то чтобы об одухотворённости, но хотя бы о развитой интеллигентности. Только убийственную хитрость в сочетании с непонятной тупостью можно разглядеть в этих чертах, да ещё нечто, вызывающее недоумение и тревогу: череп! череп! что вмещают эти необычайные выпуклости головы, что обозначают эти уникальные пропорции?
Хитрость, воля, тупость, бесчеловечность – ведь таких свойств недостаточно, чтобы оставить в истории такой след, какой оставил он. Должны быть налицо и дарования высшего порядка. Может быть, о них свидетельствует то, что на портрете не может быть запечатлено, – голос, тембр, дикция? Но всё мы, его современники, слышали этот лишённый вибраций, выхолощенный от нюансов, медлительный и тупой голос автомата, эту дикцию восточного человека, не сумевшего овладеть до конца правильным русским языком.
Кто же это? неужели и вправду идиот? Но когда же и где, кроме города Глупова, идиот становился полновластным правителем, и притом в огромном государстве? становился не по праву наследования, а собственными усилиями? Ведь для того, чтобы захватить власть и после этого три десятилетия единолично править исполинской державой, заставляя дрожать целые континенты, – для этого надо обладать и кое-чем другим, кроме идиотизма.
Но оставим портрет, приглядимся к биографии государственного человека.
Вопреки открытому и ясному завещанию Ленина, предостерегавшего партию от вручения слишком обширных полномочий этому любителю «острых блюд», любитель сумел в два-три года растолкать локтями всех других претендентов, обладавших большими заслугами и большими достоинствами; сумел мастерски проведёнными интригами довести всех конкурентов, которые не успели умереть сами, до казни или остракизма; не преминул раздавить, как гнёзда насекомых, одну за другой всё оппозиционные группы внутри партии и вне её; нашёл способы истолочь в порошок интеллигенцию – рассадник разномыслия – и взамен создать свой собственный эквивалент этого культурного слоя; разрушил внешние покровы и формы религии, заставив её в то же время служить верой и правдой его интересам; ухитрился создать такой культурный режим, при котором даже самая отчаянная голова была бы лишена фактической возможности возвысить голос против этого режима; умудрился соорудить такой аппарат безопасности, при котором жизнь владыки сделалась абсолютно недосягаемой ни для яда, ни для кинжала, ни для пуль, ни для бомб; посадил на всякий случай за решетку несколько миллионов человек; сумел слить голоса остального населения в неумолчном гимне – ему, только ему, любимому, мудрому, родному, – о, воистину для всего этого нужно было обладать гениальностью. Гениальностью особой, специфической: тёмной гениальностью тиранствования.
Гениальность же тиранствования слагается в основном из двух сил: величайшей силы самоутверждения и величайшей жестокости.
| |
Просмотров: 1006 | |
Всего комментариев: 0 | |